Евтушенко — настоящий поэт, с этим вряд ли будут спорить даже те, кто его искренне ненавидит (хотя и сама эта ненависть — прекрасный признак). Он написал слишком много, в любом его сборнике колоссальное количество поэтического шлака, а репутацию поэта (и во многом — его место в истории) определяет именно соотношение первоклассных и посредственных текстов. Побеждает не тот, у кого много хороших стихов, а тот, у кого мало плохих. Скажем, Маяковский как поэт безоговорочно интересней, крупней, одаренней Ходасевича — а вот поди ж ты: в собрании Маяковского процентов девяносто безнадежно мертвых стихов (и самое обидное — плохо написанных), и сколько ты ни разговаривай о выходе поэзии за рамки литературы, о ее вторжении в жизнь, в рекламу, в газету, о лефовской идеологии и т.д. — качество текстов остается главным критерием. Вот в «Собрании стихов» Ходасевича слабых текстов почти нет, хотя и самый сильный из них едва ли превосходит «Разговор с фининспектором о поэзии». В результате масштабы Маяковского и Ходасевича по сегодняшним меркам почти равны, хотя кому это пришло бы в голову году в пятьдесят шестом?
Евтушенко сделал очень много, в том числе для приобщения масс к русской поэзии, но много — не всегда хорошо
Евтушенко сделал множество литературных открытий, десятки его строк ушли в пословицы, но последние его публикации, литературные портреты в стихах, процент проходных сочинений (о чем он сам беспощадно говорил еще в семидесятые) мешают ему смотреться на равных не то что в одном ряду с Бродским или Окуджавой, но даже с Мориц или Гандлевским.
Вот Чухонцев — классический лауреат «Поэта»: мало пишет, еще меньше публикует, но все опубликованное — очень сильно. И вполне возможен вариант, при котором Евтушенко в истории русской литературы будет стоять ниже Гандлевского, а снобы, которые во многом эту историю и пишут или во всяком случае монополизируют право о ней судить, потому что презрение всегда соблазнительно и легкодоступно, будут морщиться при его имени, словно самый предмет разговора недостоин их внимания. Это нормально. Но это до слез обидно. В современном критическом сознании количество сделанного в принципе неважно — чем меньше ты сделал, тем лучше. Отфильтровывал, стало быть. Если бы Горький написал только «Самгина», его бы, глядишь, провозгласили русским Прустом, а если бы только «О тараканах» — русским Кафкой, но черт его дернул много работать: это непростительно. Особенно если в этих изобильных и частью совершенно нечитабельных сочинениях отражаются блуждания, метания и политические симпатии художника. Я перечитываю сейчас статьи Мережковского времен реакции — «Свинью-матушку», «Семь смиренных» и прочие шедевры. Каждое слово оказалось пророческим, все в точку, только сегодня никто не решается сказать все это. Но Мережковский написал много и заблуждался часто, и политика была ему слишком небезразлична, и кто сегодня назовет его в первом ряду российских сочинителей? А именно в этом ряду его место, и в отдаленном будущем — если оно есть у русской литературы и ее, так сказать, носителей — это будет куда бесспорней, чем сейчас.
Евтушенко сделал очень много, в том числе для приобщения масс к русской поэзии, но много — не всегда хорошо, особенно сейчас, когда русская литература (и страна в целом) переживают упадок. Это во времена расцветов хороши пассионарность, продуктивность, быстроумие — в эпоху реакции ценится совсем иное: прав будет тот, кто воздерживается от борьбы (она сейчас бесперспективна), сидит молча, лет по десять шлифует какой-нибудь сонет, и то переводной...
Награждение Евтушенко именно сейчас — знак чрезвычайно отрадный, потому что он-то, при всех своих недостатках, фигура ренессансная. Многое умеет, за все берется, на все отзывается. Во времена торжествующего средневековья напоминание о Ренессансе так же неуместно, как пляска на похоронах, но должен же кто-нибудь напомнить и о том, что тут не всегда были похороны, что молчание не всегда было добродетелью, а неучастие в жизни запросто могло расцениваться как дезертирство. Оно, собственно, и есть дезертирство, а вовсе не проявление хорошего вкуса, но кто сейчас скажет об этом вслух, не рискуя навлечь на себя упрек в политизации? Иные ведь до сих пор убеждены, что писатель может участвовать в политике лишь потому, что его книги от этого лучше продаются, и переубеждать этих иных еще глупей, чем защищать Евтушенко от упреков в дурновкусии. Вы сначала напишите «Долгие крики», а там поговорим.
Главное в Евтушенко — живой контакт с миром. И плевать, что значительная часть этих стихов устарела
Все это особенно актуально именно в день, когда я пишу эту статью. Пишу, надо признать, с некоторым чувством вины, потому что кого могут волновать проблемы вкуса и литературной стратегии в день, когда в Техасе только что взорвался завод, сотни раненых, десятки убитых, и никто не знает, пожар тут виноват или террористы? А накануне уж точно террористы две бомбы взорвали в Бостоне. А на братьев Навальных возбуждено еще одно дело, и даже смеяться уже нет сил. Да и не смешно ведь. А если взглянуть шире — на мир в ближайшие года, а то и месяцы набросится столько отсроченных кризисов, вылезет столько проблем, решение которых предпочитали затягивать, — мало ли, рассосется — что нормальный здравомыслящий технократ вообще разведет руками: ребята, какая премия? какая поэзия?
Но поскольку поэзия — чуть ли не единственное, что вообще остается от людей, и едва ли не единственное, что гармонизирует мир, — ее развитие и стратегия представляются мне вопросами первостепенными. И то, что пишет Евтушенко, в этом смысле не худший путь. Разумеется, можно делать вид, что завод в Техасе не взрывался и что миру не угрожает аналогичная участь, — и писать о розочке и козочке, поскольку в них явно больше гармонии. Но Евтушенко предпочитает — и предпочитал всегда, в силу темперамента — касаться самых болезненных тем и работать с реальностью. Я понимаю, что это действует не всегда и не на всех: кого-то утешит именно чистая лирика, а от реальности и так уже воротит. Я понимаю и то, что в стремлении Евтушенко к поэтической публицистике и политической остроте существенную роль играли не только храбрость и жажда справедливости, но и стремление к популярности, и желание нравиться, и самореклама. Но они не преобладали. Преобладало желание почувствовать и отразить новизну. Главное в Евтушенко — живой контакт с миром. И плевать, что значительная часть этих стихов устарела. Важно, что сама скорость реакции иногда разгоняла его поэтическую мысль и позволяла по календарному или газетному поводу написать шедевр.
Отшельничество — хорошая вещь, неучастие — прекрасная. Но если мы честно говорим о мотивах Евтушенко, давайте уж честно скажем и о том, что в отшельничестве и неучастии тоже есть и желание нравиться, и жажда психологического комфорта, и трусость, если называть вещи своими именами. Это не обязательно страх репрессий — это очень часто и страх обывательского «фи». Обыватель не любит, когда ему говорят о тревожности и неуютности окружающего мира.
У поэтов шестидесятых годов не было желчеотвода вроде политической сатиры — им приходилось тащить все это в лирику. Какова будет судьба этой лирики, узнают потомки. Мы же, поэты постсоветского поколения, будем благодарны Евтушенко за найденные им приемы для разговора о реальности и непосредственной работы с нею. Может быть, это и не «больше, чем поэзия». Но во всяком случае не меньше.